Т. Е. Фадеева
Школа дизайна НИУ ВШЭ, 115054,
Россия, Москва, ул. Малая Пионерская, д. 12
tfadeeva@hse.ru
DOI: 10.17323/3034-2031-2026-10-260-265
Булатов, Э. В. Эрик Булатов рассказывает. Мемуары художника. М.: Эксмо, 2025. 272 с.
Появление книги «Эрик Булатов рассказывает. Мемуары художника» — событие, выходящее далеко за рамки жанра художественной автобиографии: перед нами не столько хроника жизни, сколько авторское осмысление художественного процесса второй половины XX — начала XXI века — со всеми его поисками, противоречиями и столкновениями различных представлений о природе искусства.
Такой глубоко личный и рефлексивный взгляд возникает здесь не случайно: Эрик Булатов рассказывает о художественной эпохе, частью которой был он сам. Его творчество, сформировавшееся на пересечении живописной традиции и концептуального искусства, стало важной частью художественного процесса позднесоветского периода и постсоветской России. Работы Булатова сегодня находятся в крупнейших музейных собраниях, они неоднократно становились предметом искусствоведческого анализа.
Книга «Эрик Булатов рассказывает. Мемуары художника» может быть прочитана сразу в нескольких аналитических регистрах, каждый из которых обладает самостоятельной научной ценностью. Во-первых, мемуары Булатова выступают как форма контр-истории (counter-history) — жеста сопротивления по отношению к официальному искусствознанию и институционализированным нарративам. Художник предлагает альтернативную, подчеркнуто субъективную, но при этом глубоко рефлексивную версию художественного процесса второй половины XX века, возвращая «официальной» истории искусства ее экзистенциальное измерение, подлинность переживания, прожитое и прочувствованное знание о прошлом. Во-вторых, книга функционирует как свидетельство трансформации художественного субъекта в позднем СССР, фиксируя изменения статуса художника, режимов видимости, профессиональных стратегий и границ допустимого. Вспоминая атмосферу художественной среды середины 1980-х годов, Булатов пишет, что многие искусствоведы и критики в этот период «пребывали в растерянности, не понимая художников, их логику, намерения, не воспринимая происходящее» (с. 159). Именно поэтому, отмечает Булатов, художники начали писать тексты и обсуждать свои работы в узком кругу единомышленников. В-третьих, — и это, пожалуй, наиболее концептуально значимый регистр, — сам акт рассказывания у Булатова оказывается продолжением его художественной практики.
Например, в рассказе Булатова о Владимире Андреевиче Фаворском постепенно вырисовывается образ не только художника, но и своеобразного философа искусства, для которого рассуждение и создание произведений оказываются двумя сторонами одного процесса. Булатов описывает это почти с удивлением: оказывается, искусство можно понимать. До встречи с Фаворским искусство для него принадлежало области невыразимого — той самой «тайны», к которой человек либо допущен, либо нет. В такой ситуации само задавание вопросов о природе искусства, о принципах построения картины, о смысле художественных решений воспринимается почти как свидетельство бездарности, а ответы ограничиваются сугубо ремесленными рекомендациями: какую краску с какой смешать, куда подвинуть фигуру. Или же, как вспоминает Булатов, «если художник был о себе более высокого мнения, он говорил о ритмах, которые нужно чувствовать» (с. 65). Фаворский же вводит совершенно иную модель: искусство можно объяснить, но объяснение не отменяет тайны, рассуждение не убивает поэзию, теория не подменяет художественный опыт.
«Сейчас я думаю, что каждое рассуждение Фаворского — это настоящее произведение искусства не в переносном, а в точном смысле этого слова. Действительно, оно всегда обладало яркой образностью, не говоря уже о том, что было построено безупречно. Помню, как, говоря о книжной иллюстрации, он сказал, что гравюра на дереве естественна в книге, потому что родственна ей. Я не понял и спросил, почему. Он ответил: „Потому что бумага помнит, что она была деревом“. Здесь на слове „помнит“ как будто свет вспыхивает в голове, ослепляет и мгновенно высвечивает то, что было в темной глубине сознания, но забылось, а сейчас вспомнилось, и потому сама мысль бесспорна для нас. Разве это не поэтическое слово?» (с. 68)
Такая форма рефлексии оказывается характерной и для самого Эрика Булатова. Она обнаруживает типологическое сходство с традицией русской философской и гуманитарной мысли, в которой размышление нередко осуществляется не в форме отвлеченного трактата, а как «мышление в письме» — процесс, развертывающийся непосредственно в тексте. В этом отношении показателен опыт Василия Розанова, для которого фрагментарность, интонационная подвижность и подчеркнутая субъективность становились не недостатком, а принципиальной формой философствования. Розановская манера — соединение личного, исповедального и аналитического — формировала особый тип гуманитарного высказывания, где мысль не фиксируется в окончательной системе, а развивается в процессе письма, сохраняя следы собственного становления. В случае Булатова эта особенность приобретает дополнительное измерение, поскольку книга была создана на основе расшифровок аудиозаписей его бесед, впоследствии литературно отредактированных. Тем самым «мышление в письме» здесь изначально укоренено в устной речи, что придает повествованию интонационную подвижность и ощущение живого размышления. Здесь личное переживание становится оптикой для анализа эпохи, а субъективность выступает не как искажение истины, но как единственно возможный способ ее удержания. В этом смысле книга органично вписывается в ту линию отечественной гуманитарной мысли, где литература, философия и искусство смыкаются в акте экзистенциального свидетельства, противостоящего «отчужденному» знанию официальных институций.
В воспоминаниях Булатова перед читателем постепенно возникает круг людей, с которыми была связана его жизнь и художественная судьба: Олег Васильев, Илья Кабаков, Виктор Каневский и другие. Однако Булатов описывает коллег не как признанных «классиков», а как живых участников общей интеллектуальной среды. Благодаря этому художественный процесс предстает перед читателем не как последовательность отдельных имен и направлений, а как пространство постоянного диалога; история искусства в такой перспективе раскрывается как динамическая среда, где художественные идеи возникают, складываются в конкретных ситуациях общения, совместной работы, интеллектуального обмена. В эпоху, когда искусство все чаще интерпретируется через призму теоретических моделей и институциональных дискурсов, голос художника вновь напоминает читателю о том, что оно рождается не столько из теории, сколько из той внутренней энергии художественного поиска, которая возникает в процессе работы, сомнений, разговоров и столкновения идей. Именно эта энергия живого художественного мышления и становится в мемуарах Булатова главным предметом внимания. Благодаря чему книга позволяет почувствовать художественную эпоху позднесоветского и раннего постсоветского времени не как совокупность уже завершенных результатов, а как поле интенсивного интеллектуального и творческого движения, в котором рождались новые способы видеть и понимать мир.
Продолжая эту линию размышлений, важно обратить внимание на композицию книги. Повествование Булатова в целом следует биографической логике, однако развивается не как строго хронологический рассказ, а как живая цепь воспоминаний, в которой личные эпизоды, встречи и наблюдения постоянно переходят в размышления о природе искусства, о механизмах художественного восприятия и о собственном методе работы. Биографические события нередко «подсвечиваются» позднейшей рефлексией, а размышления о живописи соотносятся с конкретными обстоятельствами и художественными ситуациями, в которых эти представления когда-то формировались. При этом Булатов показывает, как складывались принципы его живописного языка, как постепенно формировалась та изобразительно-вербальная структура, которая сегодня воспринимается как одна из ключевых особенностей его работ:
«Я убежден, что у картины есть неисчерпанные пространственные возможности. Раскрывать их, мне кажется, можно довольно долго, а может быть, и до бесконечности» (с. 220).
При этом структура повествования постепенно меняется. Ближе к концу хронологическая линия заметно ослабевает, текст начинает строиться не столько вокруг этапов жизни, сколько вокруг отдельных тем и эпизодов — воспоминаний о выставках, городах, людях, о любви и дружбе, о тех жизненных обстоятельствах, в которых складывался художественный опыт автора. Наряду с этим в книге появляются своеобразные аналитические фрагменты, посвященные отдельным произведениям и художественным проблемам. Так, размышляя о картине Александра Иванова «Явление Христа народу», Булатов подробно анализирует пространственную структуру произведения и обращает внимание на необычный эффект взаимодействия изображения и зрителя. По его наблюдению, стоящие перед картиной люди как будто оказываются втянутыми в ее пространство, становясь частью происходящего. Именно эта особенность вдохновляет художника на собственный эксперимент:
«Каждое следующее поколение декларирует свою непохожесть на предыдущие, всячески старается подчеркнуть свои отличия от всего, что было создано прежде. Но проходит время, и оказывается, что все новое так или иначе связано с традицией, а моя роль и состояла в том, чтобы это обнаруживать. Если раньше в моих работах я связывал конструктивизм 1920-х годов с русским реализмом XIX века, то при помощи „Явления“ я старался соединить классическое искусство и концептуализм» (с. 219).
В самом конце книги повествование дополняется текстами других авторов — воспоминаниями и размышлениями людей, лично знавших художника. Эти свидетельства создают дополнительную перспективу восприятия, позволяя увидеть фигуру Булатова не только «изнутри» его собственной памяти, но и глазами современников и друзей.
В аналоговой фотографии после съемки на пленке возникает скрытое (латентное) изображение, которое становится видимым лишь в процессе проявки. Сходным образом действует и книга «Эрик Булатов рассказывает…»: она «проявляет» ту художественную реальность второй половины XX — начала XXI века, которая долгое время существовала прежде всего в художественных практиках, разговорах и воспоминаниях участников художественной среды, а также в разрозненных свидетельствах эпохи. Перед нами редкий пример текста, в котором личная память художника оказывается не просто воспоминанием об эпохе, но способом ее концептуализации. Именно поэтому книга «Эрик Булатов рассказывает. Мемуары художника» важна сегодня не только для исследователей искусства, но и для всех, кто стремится понять внутреннюю логику художественного мышления и ту культурную среду, в которой оно возникает.
Мы используем файлы cookies для улучшения работы сайта НИУ ВШЭ и большего удобства его использования. Более подробную информацию об использовании файлов cookies можно найти здесь, наши правила обработки персональных данных – здесь. Продолжая пользоваться сайтом, вы подтверждаете, что были проинформированы об использовании файлов cookies сайтом НИУ ВШЭ и согласны с нашими правилами обработки персональных данных. Вы можете отключить файлы cookies в настройках Вашего браузера.